Я Вас теперь замучаю своими сочинениями - дорвалась:
Название: Рука, протянутая в темноту
Автор: Hoelmes
Герои: Холмс, Уотсон
Фандом:Шерлок Холмс классика(но с моим прибабахом)
Рейтинг: G
Размер: макси
Статус:здесь только начало. завтра ещё выложу.
Жанр: платонический СЛЭШ (вообще-то джен, но тоже с моим прибабахом)
Дисклеймер: Не виноватая я – они сами!
Саммари: Холмс ослеп, но не насовсем.
Здесь первая часть.
читать дальшеБольшую часть дня я лежу, закрыв глаза. Когда глаза закрыты, легко убедить себя в том, что ничего не переменилось. И ночью – тоже. Хотя прежде для меня настоящей ночи почти и не бывало. Кошачье зрение – так говорил когда-то мой домашний врач. В самое тёмное время ночи меня окружали только сумерки, не более того. Иногда гуще, почти темнота, иногда слабее, на грани света. Сейчас не бывает дня.
Шесть недель назад мстительный мерзавец с подходящей ему кличкой Волкодав подловил меня. Ничего не скажешь, подловил... Сам я ничего не помню. Говорят, сокрушительный удар пришёлся в затылочную часть. Говорят, крови вылилось стакана три. Говорят, когда меня привезли, трое суток не было никакой уверенности, что мой мозг вообще жив. По сравнению со всеми теми ужасами, которых можно было ожидать, лёгкий тетрапарез и слепота – малосущественные пустяки. Говорят, это чудо, за которое я должен быть благодарен Богу.
Я не благодарен. Мой живой мозг, лишённый зрения, не чувствует себя живым. Он всё равно, что мёртв. Наблюдательность всегда была моим кредо, умение анализировать наблюдения – моей работой, хобби, основой существования. Без зрения я лишён этой возможности на девяносто процентов. Что мне остаётся? Спать? Я честно стараюсь, но больше десяти часов в сутки не могу. Есть? У меня нет аппетита. Особенно настойчивые попытки доктора Уотсона впихнуть в меня пищу заканчиваются или ссорой, если я не уступаю, или, если уступаю, рвотой.
Я не попытался покончить с собой только по одной причине – после смерти отца у меня инстинктивное отвращение к этому способу ухода от проблем. Да и проблем особенных нет – всего лишь пустота и скука. Раньше хоть голова болела, уколы делали, требовался иногда подсов. Теперь до туалета добредаю сам, ощупывая стену, голова немного чумная, но почти не болит, а уколы делать бросили. «Состояние стабильное», - вот что это значит. А говоря простым, немедицинским языком, доктора умывают руки, оставляя дальнейшее господу.
Однажды меня навестил брат. Мы помолчали четверть часа в одной комнате, он вздохнул и ушёл. Я был бы рад, если бы Уотсон сделал то же самое, но тут, увы, никакой надежды. Он проводит у меня всё свободное время и почти не замолкает. Его жалкие попытки меня подбодрить пробуждают во мне бешенство. Но это всё-таки, по крайней мере, эмоция, и я каждый раз удерживаюсь от того, чтобы прогнать его раз и навсегда. К тому же, подозреваю, что он всё равно не уйдёт.
За дверью палаты шаги и голоса. Это вечерний обход. День в госпитале Мэрвиля строго расписан, поэтому я совершенно точно знаю, что сейчас ровно семь часов пополудни. Для зимнего времени – вечер. Уже темно. Темно! – из моей груди вырывается короткий истерический смешок. Так же, как каждый раз, когда в моей палате зажигают свет. И каждый раз Уотсон говорит виновато и тихо: «Не надо, Холмс...». Говорил до вчерашнего дня. А вчера вдруг заорал на меня: «Ничего смешного, чёрт вас подери! Из-за того, что вы не видите, всем другим тоже в темноте сидеть, что ли? Нельзя считать себя центром вселенной, чёрт вас подери!» А в следующий миг уже каялся, извинялся и чуть на колени не падал передо мной. Первое мне даже понравилось, но второе смазало всё впечатление, и я безжалостно выставил его. А сам расплакался и стал своими плохо слушающимися из-за пареза кулаками колотить казённую подушку, словно она чем-то передо мной провинилась, и колотил, пока не порвал. Обессилено лежал потом на спине, а мне на нос садились щекочущие пушинки – из этой подушки в палате, похоже, выпала месячная норма осадков.
Шаги ближе, совсем близко. Сейчас войдут. Я подтянул колени и сел, повернув лицо к двери. Отвратительная привычка встать и молча уставиться на меня. Слава богу, хоть Уотсон этим не страдает.
- Вильсон, Раух, я хочу вашего совета спросить...
Ага! Вот теперь я различаю посапывание грузного профессора и лёгкий свистящий выдох австрийца.
- Мне кажется, дальнейшее пребывание мистера Холмса в больничных условиях бессмысленно. У него уже налицо все признаки госпитализма. А вы что об этом думаете?
- Гм..., - Вильсон, как все светила, нерешителен. – Ему необходим уход...
«Уход отсюда», - соглашаюсь я про себя.
- А что об этом есть мистер Холмс думать? – Раух разумен и рационален.
- Мистеру Холмсу всё равно, - говорю я. – Не сочтите это за симптом госпитализма, но мне, действительно не важно, где именно лежать на спине.
- Ну почему обязательно на спине? Ничком, на боку – мы есть ограничивать в фантазии вас не, – Раух издевается, он не щадит меня, за что я ему благодарен.
- У меня дома найдётся кровать не хуже, - уверяю я.
Кажется, я проговорился. В голосе Рауха слышится лёгкая улыбка:
- Что ж, если так, я, пожалуй, согласен с коллегой Уотсоном. Ваш лекарь – время, мистер Холмс.
- Заявление преисполнено оптимизма.
- Я навещу вас, с вашего позволения, денька через три, когда вы немного освоитесь.
Позволения мне не жаль.
- Как угодно...
Вот теперь я уже по-настоящему ощущаю, что моё положение, действительно, стабильно. И единственное моё желание, чтобы они ушли как можно скорее, потому что долго я не вытерплю.
Ничего подобного. Начинается осмотр. Зрачки, рефлексы... Подозреваю, что они светят мне лампой в глаза.
- Сожмите мои пальцы так сильно, как только можете.
Уотсон тихо кашляет, чтобы скрыть смех. Профессору Вильсону повезло в том, что у меня парез. Он не вскрикивает от боли, он только охает, когда я добросовестно выполняю его указание. И плаксивым голосом радуется:
- Великолепно! Чудесно! В самом деле, выше ожидаемого, мистер Холмс. Я даже не рассчитывал... Вы почти в прежней форме!
Рука Уотсона предупреждающе ложится на моё плечо. Вовремя. Я уже сделал вдох, чтобы заговорить. Но одумался и выдохнул молча.
Наконец, они уходят. Я присаживаюсь на корточки у прикроватной тумбочки. Нужно собрать вещи. За шесть недель, которые я здесь провёл, у меня скопился порядочный скарб. Человек – удивительное существо. Он оставляет за собой горы хлама. Так, что тут у нас? Трубка, зубная щётка, мыльница с мылом – казённое я отверг, потребовал своё. Одеколон, бритва, крем для бритья... А, кстати, не мешало бы и побриться. Я провёл ладонью по щеке и, по-моему, на коже ладони остались от этого царапины. А ведь мне случалось и раньше бриться, не глядя в зеркало. Но я был здоров и уверен. И руки меня слушались. Но, впрочем, побриться бы я ещё, пожалуй, смог. А как насчёт воды? Ведь её согреть надо. Ладно, обойдусь. Отпущу бороду. Будет она у меня жидкая и клочкастая, как у американца, а вернее сказать, как у американского козла. Ужас! Нет, побриться всё-таки надо.
И я устраиваю себе форменную пытку – бреюсь на сухой крем, временами утрачивая контроль над правой рукой и определяя качество бритья на ощупь. Что сразу отражается на моей одежде – я перемазываюсь в креме с головы до ног. Конечно, режу кожу около уха и, конечно, заливаюсь кровью, а куда положил платок, вспомнить не могу. И самое скверное, что от всех этих мелких неурядиц мои незрячие глаза снова намокают.
Впрочем, на глаза я зря наговариваю – по словам Рауха, глаза мои видят, только мне об этом сообщить никак не могут – нарушились какие-то тонкие нервные связи. Строительная кирка – грубый инструмент, грубее, чем скальпель хирурга. Ничего удивительного. И, говоря это, он – я уверен – ещё и плечами пожал – мол, чего же вы хотели, голубчик?
- Холмс! – вопль души, исполненный отчаянья. – Нужно было позвать меня!
- Нужно было? – спрашиваю я, вкладывая в эти слова весь сарказм, на какой только способен. – Нет, в самом деле, нужно было? Вы уверены?
Не отвечая, он быстро и ловко помогает мне привести себя в порядок. Когда вытирает бритвенный крем и кровь с моего лица, у меня возникает навязчивое предощущение, что сейчас заодно и нос мне вытрет, как заботливая мамаша.
- Вы дрожите, - говорит он. – От сдерживаемого бешенства или от сдерживаемых слёз?
Зря он спросил. Прежде, между прочим, он себе таких вопросов не позволял. Но теперь меня прорывает, и я, сдаваясь, обречённо роняю лицо в ладони, а мои плечи трясутся.
Уотсон сидит рядом и довольно долго просто молчит. Потом я чувствую на своём плече его руку. Он продолжает молчать, но рука гладит размеренно, успокаивающе, почти гипнотически. Долго. У него это хорошо получается – лучше, чем с употреблением любых слов. Я это оценил и, действительно, постепенно успокаиваюсь.
- В конце концов, - вдруг говорит он. – С чего вы взяли, что это навсегда? Ведь Раух надеется...
Теперь молчу я. Молчу потому, что он заранее знает если и не букву, то смысл моего ответа. Но при этом рука его всё ещё на моём плече. Слёзы высыхают. Я вздыхаю глубоко и прерывисто. Мне легче. Уотсон великолепно улавливает этот момент и поднимается на ноги:
- Я помогу вам собраться.
Теперь он складывает мои вещи, а я сижу и прислушиваюсь к его движениям.
-Этот флакон лучше выбросить, Уотсон. Я не буду пользоваться одеколоном с таким резким запахом.
Он на миг замирает в полной неподвижности. Я представляю себе, как он, сидя на корточках перед тумбочкой, вывернул шею и пристально смотрит на меня. Или я ошибаюсь, и он смотрит совсем в другую сторону – в эту самую тумбочку, например...
- Холмс, откуда вы знаете, что у меня в руках?
Нет, не ошибся. Моя рука с пальцами, ещё влажными от слёз, лежит на колене, и кожей этой руки я явственно чувствую его дыхание, когда он говорит. Значит, его лицо обращено в мою сторону.
- Когда вы взялись за него, ваше обручальное кольцо тихонько пристукнуло по стеклу. Там не так много стеклянных флаконов. Потом, я попросту почувствовал запах. Он силён настолько, что стал ощутим просто оттого, что вы тронули флакон – пусть и с закрытой крышкой.
- Почувствовали запах из закрытого флакона? – он изумлён.
- Говорю же вам, он невыносим, этот запах.
- Но... Холмс, это выше всякого вероятия! Ваши чувства обострились – этого следовало ожидать. Но чтобы до такой степени! Впрочем, вы ведь и прежде... – он замолчал, продолжая разбирать мои вещи, а я чувствовал, что какая-то мысль не даёт ему покоя.
- Вы стали много плакать, - наконец задумчиво проговорил он. – А ещё больше молчать, глядя в потолок. Скажете мне одну вещь?
- Ну? Какую?
-А вы не разозлитесь? И снова не заплачете? – теперь в голосе лёгкая опаска. Да что там «лёгкая»! Не такая уж и лёгкая, пожалуй.
- Постараюсь не разозлиться. И не заплакать.
- Вас больше угнетает слепота, как таковая? Или связанная с ней перспектива не дальнейшее бездействие ваше, как детектива?
Вот так вопрос! Великолепно сформулирован – достойно писателя.
- Уотсон, я сразу не отвечу. Я должен подумать. Недолго.
Он поднялся с колен – я снова угадал это по движению воздуха, по шуршанию одежды.
- Ну, всё. С этим всё закончено. Сейчас я принесу ваши вещи.
Только тут до меня внезапно доходит, что я впервые в жизни совершенно не представляю себе, какая за окном погода. Я попал сюда в конце декабря. Сейчас – начало февраля. Что там? Мороз? Снег? Туман? Холодная или тёплая зима в этом году? Ничего я не знаю. Впрочем, если припомнить разговоры...
- Уотсон, откройте окно.
- Зачем? Вам душно?
- Да, - отвечаю я, просто потому, что сказать коротенькое слово проще, чем многословно объяснять все мои чувства.
Он подходит к нише окна и начинает возиться со шпингалетом. Шпингалет тугой – он пыхтит, дёргая и расшатывая его. Наконец, он поддаётся, створка взвизгивает, стекло вибрирует со звоном, и в затхлый воздух палаты госпиталя Мэрвиля врывается свежий уличный воздух. Врывается резко – по всему, на улице ветер. Я вдыхаю его с дрожью полной грудью. Мои волосы шевелятся от дуновения – ощущение почти забытое за шесть недель. Я понимаю, почему Уотсон заговорил о госпитализме. Я встаю и порывисто шагаю к окну. Недооценил размеров палаты – доска подоконника с размаху ударяет меня по бёдрам, а Уотсон хватает за плечо жёсткой хваткой:
- Холмс, подоконник низкий, а до земли далеко. Осторожнее, прошу вас!
Стою, молча и неподвижно, и он руку убирает. Теперь его словно бы нет – только морозный воздух.
Очень холодно, и я начинаю дрожать, потому что на мне сейчас одна сорочка с глубоким вырезом на груди.
- Вы простудитесь.
- Оставьте меня в покое хоть на минуту!!! – взрываюсь я.
Ничуть не бывало – это его не трогает.
- Вы простудитесь, - повторяет он. – А возиться с вами мне.
Мне хочется во весь голос заорать на него или брыкнуть ногой – так непомерно легко и быстро нарастает моё раздражение. Теперь я буду стоять у распахнутого окна вопреки здравому смыслу. Уотсон, сообразив, что с неживой материей всяко управляться легче, решает попросту закрыть створку. Я слышу снова лёгкий скрип и ощущаю, что поток воздуха слева пресекается. Тогда я протягиваю руку и, ориентируясь на его рост и конструкцию рамы, безошибочно перехватываю за запястье.
- Уотсон, я, кажется, попросил... Всего одна минута покоя – разве это так уже много?
- А как вы узнали, где моя рука? Ведь вы не нашаривали.
- Не знаю. Догадался. Наитие, - я говорил коротко и отрывисто, потому что начали стучать зубы.
- Пустое, Холмс. Вы же никогда не гадаете.
- Ну, ладно. Не угадал. Рассчитал.
- И не ошиблись, заметьте... Холмс, я закрою окно, а? Если вам всё равно, простудитесь вы или нет, то сам я не хочу провести неделю в кресле у камина, чихая и кашляя.
- Закройте, закройте, - отмахнулся я.
Закрывая створку, он невольно слегка прислонился ко мне – я мешал ему дотянуться, загораживая путь – и от тепла, передавшегося мне при этом мимолётном прикосновении, меня снова тряхнула судорога озноба. Он заметил, взял с кровати и набросил мне на плечи мой тёплый стёганый халат, запахнул, сам обнял за плечи поверх халата с фамильярностью, прежде немыслимой. В первое мгновение я задрожал даже сильнее, и у меня тогда ещё, пожалуй, были силы резко одёрнуть его, напомнив о должной дистанции, но я промедлил, и очень скоро почувствовал, как растворяюсь в блаженном тепле, а главное, что мне стало спокойнее во много раз. И дремотно. Так дремотно, что мои незрячие глаза сами закрылись, голову повело, и я не потерял равновесия только потому, что Уотсон продолжал удерживать меня. Кажется, несколько мгновений я даже и вовсе спал, привалившись к нему.
- Чёрт, - пробормотал я растерянно, выпрямляясь и одновременно высвобождаясь из его рук – мягко, а вовсе не резко, как думал ещё минуту назад. – Чуть не заснул... Что это такое со мной, Уо..о...отсон? – зевая, я еле выговариваю его имя
- Накрыло? – рассмеялся он. – Не пугайтесь – это действие лекарства. Скоро пройдёт. Вы пока прилягте, - и, видя, что я не доверяю ему, добавляет. – Всего только на минуточку.
Я по-прежнему не верю, но к сопротивлению нет сил. Кружится голова, я напрочь теряю ориентацию – забываю, где постель, и куда надо шагнуть...
- Помогите мне!
В постель, скорее, падаю, чем ложусь. И тут уж, действительно, накрывает – я лечу куда-то, кружась, и в ушах тонкий звон. И сквозь звон слышу над собой то пропадающие, то всплывающие голоса:
- Ну, куда вы его сейчас заберёте? Посмотрите, как он «загружен».
- Мне на первых порах... не обойтись... три миллиграмма, и две таблетки сетронала сверху... вы бы слышали... это оголённый нерв...
- Да не дойдёт просто..., - угадываю вечно сомневающееся пыхтение Вильсона. – Совсем спит...
- Нет, он нас слышит.
Я улыбаюсь – Уотсон знает меня лучше, чем кто-либо.
- Слы-ышит. – смеётся и доктор Раух. Чувствую на плече его короткие сильные пальцы. – Мистер Холмс, э-эй! Пойдёте домой или лучше всё-таки тут, в уютной кроватке, а? Сейчас чайку и баиньки, а?
Они разговаривают со мной, как с младенцем. Для них я – пациент, некое неодушевлённое существо, объект приложения силы. Жалеть и даже любить могут, сколько угодно, но всерьёз воспринимать – едва ли. И это, наверное, правильно, потому что болезнь, и в самом деле, обращает нас в капризных боязливых младенцев – как же нас ещё воспринимать? Но оставаться младенцем навсегда...
Глаза не открываются, но мне это теперь и не нужно. Я пытаюсь ответить:
- В кроватке лучше, доктор Раух. Но я пойду домой.
Увы, кажется, я произнёс только часть этой фразы, причём бессистемно надёрганную из разных звуков. Во всяком случае, меня не понял не только австриец Раух, но и вполне англоговорящие Вильсон и Уотсон.
- Ничего, торопиться некуда, - Уотсон присаживается на край кровати. Теперь на моём плече уже его рука – дружелюбная, в меру настырная. Остальные уходят, оставляя нас вдвоём. Я почти сплю. Уотсон мне почти не мешает, потихоньку, негрубо, тормоша, и я постепенно, медленно, с одного уровня на другой, всплываю из глубин сна:
- Ну-ну, просыпайтесь, Холмс. Хо-олмс, - пальцы легонько барабанят по моему плечу. – Подъём, дружище, дома доспите. Ну, просыпайтесь, просыпайтесь...
Наконец, мои глаза открыты. Разницы никакой, но Уотсон видит, что я уже не сплю. То есть, почти не сплю.
- Уотсон, я правильно расслышал? Три миллиграмма и две таблетки сетронала? Господи, за что? Я что, тигр в непрочной клетке? Ведь такая доза...
- От такой дозы вы проспали, - слышен щелчок – он щёлкает крышкой своих карманных часов, педант. – Сорок восемь минут некрепким сном. Что?
- Так это потому, что вы минут десять из них меня будили – нет?
- То есть вы отрицаете, что взвинчены?
Когда вопрос поставлен ребром, нет смысла увиливать от ответа.
- Нет, Уотсон, не отрицаю, - вздыхаю я. - Всё правильно. Но – на благо мне или нет – сейчас я совсем разбит, и вам придётся тащить меня на себе, потому что моё решение покинуть стены сего благословенного заведения ещё до полуночного боя часов непоколебимо.
Бог мой! Кажется, впервые за эти шесть недель у меня прорезается хоть какой-то намёк на шутливость тона.
- Дотащу, не беспокойтесь, - Уотсон это тоже заметил, как замечает вообще всё, связанное со мной, и я уже по голосу слышу ответную улыбку.
- Который теперь час?
- Девять.
«Девять» - это, как я понимаю, девять вечера. Уотсону тоже хочется спать – он оперировал прошлой ночью, а за день, по-моему, даже не присел. И он украдкой зевает, но я это слышу.
- Уотсон, вы, я вижу, сами на ногах не держитесь.
Я употребляю «я вижу», как фигуру речи, но вдруг замечаю это и вздрагиваю от внезапного ощущения дикой неуместности именно такого оборота. Уотсон остро страдает. Я знаю, что ему хочется сейчас обнять меня, как ребёнка, прижать к себе и, утешая, может быть, даже пореветь вместе со мной, но он никогда не решится ни на что подобное, да и я ничего подобного ему не позволю. Но, как суррогат, как эрзац, всё то же прикосновение к плечу широкой ладони хирурга с хирургическими же подвижными и сильными тёплыми пальцами. Тут я – он знает – протестовать не буду. Не безумец же был Антей, чтобы протестовать против прикосновений земли, вливающей в него силу. И я накрываю его ладонь своей, чуть вздрагивающей:
- Ничего, Уотсон, ничего, хороший вы мой друг... Оба привыкнем, да? Привыкнем... Вот только... Я ведь вас знаю, Уотсон, вы – раб чувства долга, оно у вас гипертрофированное. И оно вас толкнёт на гибельный путь – посвятить себя уходу за беспомощным инвалидом. А ведь это будет большой ошибкой, Уотсон. Я вполне в состоянии нанять кого-нибудь, чтобы...
Я не успеваю договорить – рука срывается с моего плеча и, сжавшись в кулак, с силой врезается в верхнюю доску тумбочки. Я слышу деревянный треск, а потом голос – тихий, исполненный не то боли, не то досады:
- Ну, я так и знал! Так и знал!
Я не возражаю – знал, так знал. И он некоторое время молчит. Но потом начинает говорить – тихо и горько, но совершенно убеждённо:
- Это горе, да. Страшное несчастье. Вам с ним не свыкнуться – я понимаю. Всё это я понимаю, поверьте. Но и вы поймите, что для меня-то вы не стали от этого хуже. Мне интересно и приятно ваше общество - как и всегда. Оно не может меня тяготить. Вы что, мне не верите? Скажите правду, Холмс, вы мне не верите? Я не хотел бы снова возвращаться к этой теме – давайте покончим с нею раз и навсегда.
Я не верю. Я качаю головой. И он тихо болезненно стонет. А потом говорит монотонно и устало:
- Но я же не вру. Я люблю вас. Я не хочу никакого охлаждения между нами. Это правда, Холмс, правда. Какого чёрта? Вы мне всё равно не верите.
После этого он замолкает. Слышу только шуршание ткани.
- Помочь вам одеться?
- Сам.
И он уходит. Совсем уходит из палаты, хлопнув дверью и оставив меня наедине с моим невидимым мне гардеробом. Я вступаю в неравный бой с рукавами и штанинами, пытаясь наощупь отличить одно от другого. Оказывается, человеческая одежда обременена столькими излишествами. Пуговицы не желают застёгиваться, а запонки просто ведут себя вызывающе.
- Может, всё-таки помочь?
От неожиданности я роняю запонку на пол, и она закатывается куда-то под кровать. Он, оказывается, никуда не уходил – подло обманул меня: потопал у двери, хлопнул ею и затих, затаив дыхание.
- Подлый приём, - говорю я вслух. – Зная, что я не могу вас видеть, играть в прятки и наблюдать за мной исподтишка.
Снова мой голос дрожит. Положительно, я стал настоящим плаксой. Ничего особенно обидного-то он мне не сделал, а я еле сдерживаюсь и боюсь сморгнуть.
Уотсон, кряхтя, лезет за запонкой. Уже оттуда, из-под кровати, говорит:
- Ничего подлого. Я не говорил, что уйду. Дверь просто затворил, без всякой задней мысли – она открылась от сквозняка. И вы могли бы слушать моё дыхание, коль скоро хотели удостовериться, здесь я или нет. Дыхания-то я не затаивал...
Он выползает с запонкой, но разгибается слишком рано – слышен глухой звук удара:
- Уй-я! – и болезненное мычание.
- До крови? – обеспокоенно спрашиваю я.
- Кажется, нет..., - в голосе стон. - Шишка будет, - он переводит дыхание. – Как вы догадались, что я ударился?
- Бросьте. Тут не слепым, а мёртвым надо быть, чтобы не догадаться. Я услышал звук удара, и вы вскрикнули от боли.
- Не слепым, а мёртвым, - задумчиво повторяет он и потирает уязвлённый затылок – волосы шуршат под ладонью. – Но ведь вы не мёртвы, Холмс...
Я чувствую, что им всё настойчивее овладевает какая-то мысль. Но он пока никак не озвучивает её – встряхнувшись, берёт меня за руку:
- Давайте, застегну манжет.
Я позволяю ему это сделать. Замок запонки хитрый, механический, и он возится долго, чуть наклонив голову и приблизившись так, что его волосы щекочут мне губы. Это не слишком приятно, но я не отстраняюсь. С некоторых пор я предпочитаю, чтобы окружающие предметы меня касались – так мне легче судить о них.
- Если я надел жилет наизнанку, и вам мешает сказать мне об этом только желание щадить моё самолюбие...
- Не выдумывайте, - с лёгким раздражением отвечает он. – Всё на вас надето правильно. Не старайтесь представляться беспомощней, чем вы есть, Холмс – это дешёвый трюк. Меня, во всяком случае, вы этим не разжалобите.
Это что-то новое. Мне очень хочется видеть его лицо, потому что интонацию голоса он держит в узде, как никогда.
- Разве я пытаюсь вас разжалобить? – я тоже стараюсь обуздать интонацию, насколько это возможно.
- Меня или себя... Вот ваше пальто. Не рвите из рук – я вам подам. Ничего особенного – мне это доводилось делать и раньше. Не только инвалидам, знаете ли, подают пальто – простая любезность. Можете мне тоже подать, если ваша душа жаждет сатисфакции.
- Прекрасно знаете, что я не смогу этого сделать, не видя вас.
- Думаю, что сможете, если захотите. Но ладно, я готов уважать вашу лень.
Он сам надевает своё пальто, а на моём застёгивает пуговицы, пока я отвлёкся. И ещё говорит при этом:
- С этим вы, безусловно, и без меня справились бы превосходно. Я лично в состоянии одеться, закрыв глаза, и даже не растерять при этом запонок. И шарф повязать – тоже. И даже двойным узлом, если угодно. Ах да, и шляпу кое-как напялить на голову вполне можно без зеркала, - всё это он не просто говорит, но подкрепляет решительными действиями – повязывает мне шарф и нахлобучивает шляпу. И, наконец, добивается своего. Я вымученно смеюсь.
- Ладно, Уотсон. Оставьте мою шляпу в покое. Я сам.
Из распахнутой двери снова резко задувает в лицо морозный воздух. Это и тревожаще, и приятно. Но на крыльце я спотыкаюсь и чуть не падаю. Уотсон подхватывает меня:
- Простите, я не предупредил. Здесь ступеньки, - в голосе глубокая вина. И у меня вырывается:
- Проклятая беспомощность! Что бы ему было ударить вернее!
И теперь срывается Уотсон. Вцепившись мне в лацканы, трясёт так, что кружится голова и кричит в голос:
- Вы этого не смеете! Не смеете! Вы не знаете, что я пережил! Не знаете, сколько сил на вас потрачено! Когда вас принесли, и вы были, как мёртвый! Когда все говорили, что мозг умер, и вы останетесь в коме, может быть, на годы! Когда никто не мог дать двух пенсов за то, что вы научитесь самостоятельно есть и пользоваться туалетом! Да у меня вся голова седая!
- Уотсон, - я сжимаю его судорожно вцепившиеся в моё пальто кулаки, стараясь сдержать, чтобы не болтаться в его руках, как тряпичная кукла. – А усы, Уотсон? Они тоже поседели у вас? Они больше не рыжие? Вот где ужас-то!
И его руки разжимаются, и он полуплачет – полусмеётся, обессилено привалившись ко мне плечом.
- Ох, Хо-олмс!
Напряжение ушло – пусть недалеко и ненадолго, но нам обоим на какое-то время легче дышать.
А вот идти по улице мне неловко и непривычно. Я невольно отклоняюсь назад, представляя себе, как врежусь лицом с размаха в фонарный столб или дерево. Это ощущение настолько властное, что я иду всё медленнее и медленнее.
- Не бойтесь, не бойтесь, - быстрым шёпотом говорит Уотсон. – Доверьтесь мне – я буду внимательным.
- Я привыкну, - в который раз обещаю я. Это становится уже навязчивым рефреном: привыкну, привыкну, привыкну, привыкну – в такт шагам.
Не хочу!!!
Щелчок замка, тёплая духота прихожей, знакомый запах. Я дома. Если не зажигать свет... Нет-нет, с этими «если» пора заканчивать. Раз уж меня угораздило выжить, придётся и дальше жить. Да и Уотсона довольно мучать – он извёлся со мной.
Я раздеваюсь, наощупь вешаю пальто, снимаю обувь и остаюсь в носках, потому что не имею представления о том, где домашние туфли. Надо приучиться всё класть на место – это решит хотя бы часть проблем. Но в кресле, поджав ноги, можно посидеть и босиком.
О, господи! Шаги! Об этом я забыл. Миссис Хадсон!
Меня охватывает иррациональное желание улезть в обивку кресла. Я не выдержу ни расспросов, ни сочувствия. Я снова сорвусь, наору, оскорблю или, чего доброго – вот ужас-то - ещё и заплачу. Нет, только не это!
- Добрый вечер, мистер Холмс.
- Добрый вечер, миссис Хадсон.
- Добрый вечер, доктор.
- Да, миссис Хадсон, добрый вечер.
- Вы голодны, джентльмены? Мне понадобится какое-то время, чтобы подать ужин.
- Нет-нет, миссис Хадсон, не беспокойтесь, - голос Уотсона такой усталый, что мне становится его жаль. – Мы будем завтракать, когда проснёмся.
- В таком случае, спокойной ночи, - и она уходит.
Некоторое время мы молчим.
- Уотсон, - наконец, заговариваю я. – Она знает, что я ослеп?
- Естественно.
Снова долгое молчание. Он дышит всё ровнее и, наконец, начинает похрапывать.
Я прерываю его нирвану коротким свистом:
- Уотсон, эй! Может, в постели будет лучше?
Длинный, с подвыванием, зевок:
- Ох, Холмс, простите. Я – эгоист. Вам нужна помощь?
- Мне ничего не нужно. Просто вам тоже не нужно спать сидя. Идите в постель.
Я остаюсь один. Дом наполняют ночные шорохи, на которые я прежде не обращал внимания, а теперь они тревожат и раздражают меня. Вот стрельнул в камине уголёк, вот заскребла по стеклу ветка дерева, вот скрипнула рассохшаяся половица, словно кто-то ступил на неё. И часы стучат необыкновенно громко. Мало-помалу мне почему-то становится страшно. Привычная, знакомая до последней чёрточки на обоях гостиная наполняется призраками. Я слышу чей-то вздох, меня задевает лёгкая ткань, тоньше паутины, я вдруг ловлю себя на том, что невольно задерживаю дыхание. Пусто, пусто вокруг. Где окна? Где стены? Где я сам? Медленно и тяжело я опускаюсь на колени.
- Господи..., - мой шёпот почти не слышен. – Господи, я никогда не обращался к тебе ни с какими просьбами... Верни мне глаза! Господи, я боюсь темноты. Спаси меня от неё, Господи!
Похоже, он меня не слышит.
А вот Уотсон слышит. Лёгкий скрип двери производит на меня действие, подобное удару тока. Вздрогнув, я взвиваюсь с места. Кровь ударяет мне в лицо.
- Вы?!! Снова вы подсматриваете за мной исподтишка?!!
Я жду бормочущих оправданий, виноватости, но он молчит. Я слышу только тяжёлое дыхание – похоже, сквозь стиснутые зубы. Наконец, это молчание начинает беспокоить меня.
- Уотсон?
- Да, Холмс? – какой хриплый, сдавленный у него голос.
До меня доходит, наконец.
- Теперь, кажется, вы плачете?
Он и не думает отпираться.
- Да, Холмс.
- Друг мой, к сожалению, слёзы ничего не могут изменить. Ни мои, ни ваши.
- Да, Холмс.
- Вы казались таким уставшим, - говоря, я медленно поднимаюсь к нему по лестнице – он надо мной, на антресоли верхнего этажа. – Я не думал, что разбужу вас.
- А я и не спал. Я лёг, мне, действительно, страшно хотелось спать, и сейчас тоже хочется, но заснуть я не смог... Холмс, вы что, действительно, молились? Это впервые на моей памяти...
У него странная интонация. Я теряюсь, я не знаю, как её расценивать. Наконец, криво усмехаюсь:
- Наверное, впервые нашёлся достойный повод. Только не спрашивайте меня, верю ли я в бога, потому что как бы я вам ни ответил, это всё равно будет неправдой.
Теперь я поднялся по лестнице до конца и стою прямо напротив него. Чувствую дыхание, пахнущее кофе и табаком – он за последние сутки влил в себя несколько кофейников, чтобы прогнать сонливость. Дальнейшее перечёркивает всю мою прежнюю зрячую жизнь. Я протягиваю руку и пальцами провожу по его мокрому от слёз лицу:
- Не дёргайтесь. Я учусь жить наощупь. Должен же я запомнить лицо лучшего друга.
Тогда он начинает давиться рыданиями.
Утро застаёт нас такими измученными, какими мы ещё, наверное, не были никогда в жизни. Улица оживает, начинают постукивать копыта и колёса, покрикивать утренние разносчики. Брякают бидоны молочника, шаркает метла. Мы в гостиной. Мы предали ночь и так и не легли в постели. Я сижу в углу дивана, запрокинув голову на его высокую спинку. Голова Уотсона на моих коленях, ноги остались на полу. В такой малоудобной позе он спит очень крепко. Я тоже вот-вот засну. Утро разогнало привидения, пугавшие меня. Впервые до меня доходит сегодня, что утро отличается от ночи даже для слепого.
Миссис Хадсон заглядывает в гостиную – я слышу её и окликаю как можно тише:
- Миссис Хадсон, доброе утро.
- Доброе утро, мистер Холмс, - отвечает она совсем уже шёпотом. – Вы не будете в претензии, если завтрак немного задержится сегодня?
- Напротив, мы будем вам очень благодарны, миссис Хадсон.
Я просыпаюсь оттого, что Уотсон поднимает голову с моих колен и, зевая, трясёт ею, в надежде, очевидно, вытряхнуть из неё остатки двухсуточной усталости.
- Холмс, - голос хрипловат спросонок. – Вы тоже задремали?
- Задремал?! - я возмущён. - Ничего подобного. Я спал, как сурок. И перестаньте, наконец, зевать – вы меня заражаете.
Он доволен. Доволен, как разленившийся кот. Он почти выспался, я, как ему представляется, в прекрасном расположении духа, и сейчас подадут завтрак.
Завтрак приносит мне, однако, неожиданные мучения. В госпитале, в палате, эта процедура была сведена к минимуму, соответственно моим возможностям, а тут я сразу опрокидываю и разбиваю бокал, роняю вилку, просыпаю сахар и злюсь, злюсь, злюсь до слёз и до отчаянья. Мне претит шарить руками по столу, я тянусь наугад и снова зацепляю рукавом подставку для яиц. Наконец, исстрадавшаяся за меня душа Уотсона не выдерживает:
- Холмс, послушайте меня, только без сердца, ладно? Вы вот что... Вы успокойтесь и перестаньте стесняться самого себя. Тогда всё пойдёт на лад – вот..., - и, смешавшись, давится последним словом.
- «Вот увидите»? Это вы хотели сказать?
- О, чёрт! Да! Да! Именно это я и хотел сказать. Холмс, это устойчивая идиома, она не несёт буквальной смысловой нагрузки. И, наконец, мне надоело выбирать выражения! Так невозможно общаться. Вы стали обидчивее девчонки. Ну? Почему вы молчите?
- Почему молчу? А я с вами согласен. Только уж и вы сами тоже... не попёрхивайтесь каждым словом, хоть как-то связанным со зрением. Я буду стараться привыкать. Но некоторые предметы в доме пострадают – предупреждаю вас.
- Холмс, дорогой мой, - вздыхает он. – Если бы вы знали, как мне... наплевать на все в мире предметы.
- Что, и на греческую амфору? – недоверчиво усмехаюсь я.
Греческая амфора – предмет его гордости, его давняя реликвия. Он привёз её с собой из Афганистана, и с тех пор она не покидала каминной полки. Несколько раз я видел, как он с улыбкой гладит её выпуклые бока.
Шум отодвигаемого стула. Лёгкой, даже легкомысленной пританцовывающей походочкой – я слышу это по звуку шагов – он идёт к камину. Я не успеваю вовремя понять, что сейчас будет, и вскрикиваю слишком поздно:
– Уотсон, нет!!!
Дребезг разлетающихся черепков. И тишина...
Я выжидаю несколько мгновений этой тишины, растерянно потирая пальцем висок.
- Уотсон, что это было? Тихая истерика? – в моём голосе лёгкая опаска.
Он отвечает не сразу. Стоит и тяжело дышит. Наконец, говорит со вздохом сожаления – по скончавшейся амфоре, должно быть:
- Да, наверное..., - и, присев на корточки, собирает осколки. Я не вижу этого, но безошибочно угадываю. На шум явилась миссис Хадсон – шаги у двери. Мгновение стоит и молчит, потом поворачивается и уходит.
Что за славная женщина!
- Зачем вы это сделали, Уотсон? – настаиваю я
Он долго не отвечает, и я уже думаю, что так молчанием и закончит, но тут он вдруг говорит – тихо и веско:
- Зато вам этого уже не сделать. Можете искать свой табак на каминной полке совершенно спокойно.
Бог мой, как я растроган! Я не ожидал именно такой мотивации, но знаю, что он говорит правду. И, не удержавшись, вздыхаю длинно и прерывисто. Ещё козырь в колоду Уотсона. Этого – я знаю - я за ним не забуду.
А Уотсон смутился и спешит перевести разговор на другое:
- Холмс, вчера я задал вам вопрос, над которым вы обещали подумать, - он напоминает о своём вопросе, ещё не поднявшись с корточек, с осколками амфоры в руках. – Насчёт приоритетов – помните?
- Да, помню... Но, Уотсон, мне, в самом деле, трудно ответить на этот вопрос. Эти две вещи неразрывно связаны и дороги мне обе. А сейчас я лишён и того, и другого, и... и..., - я не могу продолжать и начинаю яростно грызть ноготь.
- И всё же? – настаивает он. – Вас посещали суицидальные мысли, насколько мне известно.
- О, только мысли, - поспешно открещиваюсь я. Откуда он знает? Я говорил мимолётно Рауху. Австриец, выходит, проболтался, и тому, кому пробалтываться как раз не следовало бы.
- Да, - соглашается Уотсон. - Но... если бы вы снова видели, но не могли заниматься своей дедукцией? Или если бы зрение не вернулось, но вернулись расследования? Этого было бы достаточно, чтобы подобные мысли больше не овладевали вами? Как вы думаете, Холмс?
- Уотсон, зачем вы спрашиваете? Психологическое исследование? Любопытство?
- Нет. Просто одна безумная идея, - он вдруг снова бросает черепки на пол, подходит и усаживается на подлокотник моего кресла. Рука снова на моём плече – это стало уже привычкой. Сейчас, когда ни переглядываться, ни перемигиваться мы не можем, это понемногу становится адекватной заменой: Я, во всяком случае, с его рукой на плече чувствую себя намного уверенней.
Выслушайте, - и он начинает говорить.
Несколько раз я пытаюсь перебить его, сражённый дикостью затеи, но он останавливает меня, нажимая на плечо сильнее, и продолжает говорить. Наконец, он выговорился и замолкает. И тут я начинаю хохотать.
Это совсем нехороший смех, я понимаю. В нём нет ни тени веселья. Он обижает Уотсона. Но он властно овладевает мной, и меня корчит и гнёт от него. Я только выдавливаю через силу:
- Вы что, с ума сошли?!
На это он ничего не отвечает. И следующий вопрос я задаю уже через некоторое время, почти такой же риторический, но немного более конструктивный:
- Кто обратится к слепому детективу?
- Никто не знает о том, что вы ослепли, - помолчав, говорит Уотсон. Это не ответ на мой вопрос – просто информация. – Я просматривал все газеты, которые печатали отчёт о происшествии. Они не писали ничего конкретного. Просто: тяжёлое состояние, угроза жизни... Никто не знает, что вы ослепли, - повторяет он ещё раз
- А то этого не видно!
- Можно сделать так, что этого не будет видно. Холмс, будучи зрячим, вы столько раз притворялись слепым и ни разу не сфальшивили. Сделайте наоборот. Будучи слепым, притворитесь зрячим.
- Вы с ума сошли, - снова бессильно повторяю я. – Как я смогу притворяться зрячим, если я не вижу?
- Но я-то вижу, - в его голосе огромная убеждённость. – Я всегда смогу подсказать вам что-то, чтобы вы не попали впросак. Холмс, вы же выслушиваете проблему с закрытыми глазами. Вы же говорили, что можете решить задачу, зачастую не вставая с кресла.
О чём он говорит! Безумец! Неужели он не понимает, что это невозможно!
- Вы с ума сошли, - повторяю я в третий раз, уже не так уверенно. И он, уловив эту неуверенность, вдруг коротко радостно смеётся.
- Нет, вы определённо, с ума сошли, - этот навязчивый рефрен теперь, кажется, будет преследовать меня всю жизнь.
- Хорошо, пусть я сошёл с ума, - решительно заявляет он, оборвав смех. – Пусть мы оба сошли с ума, но... Чем вы, собственно, рискуете, Холмс? Хуже, чем есть, не будет. Ну, вы же почти учёный. Вы – испытатель, экспериментатор. Воспринимайте это, как эксперимент. Холмс, другому я бы не предложил. Но вы – волевой человек. Вы жизнелюбивы. Вы, наконец, наделены редкими по чувствительности слухом, осязанием, обонянием, необыкновенным хладнокровием, ваша находчивость и быстрота реакции вообще выше всякого вероятия. Ну, Холмс?! Хо-олмс! – он грубо льстит, он обнимает меня за плечи, тормошит, трясёт, рассчитывая хотя бы вытряхнуть из меня согласие пойти на его авантюру. Он словно не понимает, каким ударом для меня будет неизбежный провал с треском этой затеи.
- Ну, хорошо, - сдаюсь я. – Давайте попробуем, но...
Слово вылетело. Мосты сожжены. У меня есть ещё несколько коротких мгновений всё переиначить, но я их не использую, тоже вдруг захваченный безумной надеждой снова прикоснуться к прежнему, нормальному бытию.
И – я представить себе не мог – какая это каторга притворяться зрячим. Уотсон – ментор, зверь, палач. Вот где сказались все его военные навыки безжалостной муштры. Он одёргивает и поправляет меня ежесекундно.
- Не оставляйте глаза неподвижными, Холмс. Вы должны контролировать перемещения своих глазных яблок. Когда вы говорите с человеком, старайтесь «смотреть» ему в лицо. Входя в помещение, «оглядитесь». Переводите взгляд в ответ на звук. Когда что-то делаете, опускайте его на свои руки. Когда идёте по улице, «поглядывайте» по сторонам и на землю в двух-трёх шагах впереди себя.
- Не нашаривайте предметы. Держите в памяти их расположение. Что я поставил сейчас на стол? Попробуйте определить по звуку.
- Стакан?
- Да. А сейчас?
- Пепельницу.
- Снова правильно. А это?
- Что-то маленькое, лёгкое... Не пойму.
- Это шахматный ферзь. Я взял его из коробки – разве вы не слышали, как она громыхнула?
-Ах, да. Верно.
- Что я сейчас делаю?
- Пишете.
- Пером или карандашом?
- Я не знаю.
- А вы слышали, чтобы я остановился хоть раз? Перо надо макать в чернила, как думаете?
- Ах, да...
- А сейчас что я делаю?
- Ворошите угли в камине.
- Мимо нашего окна проехал экипаж, кажется?
- Пароконная карета.
- Что я взял со стола?
- Я уже не помню, что там было, - в моём голосе растёт паническое раздражение – ещё немного, и я закричу.
- Отдохните, Холмс. Вы устали.
Он даёт мне получасовую передышку, и всё начинается снова.
Мне больше не нужен сетронал. В половине одиннадцатого, ответив на последний каверзный вопрос, я падаю в постель и засыпаю, как убитый. В шесть он поднимает меня вопросом, который час. На моих часах стекло снято. Но проверять нужно осторожно, чтобы не сбить ход чувствительных стрелок. Полупроснувшись, полупарализованными пальцами это великолепно делать. Да ещё и незаметно. Да ещё и глядя на циферблат, а не куда-нибудь.
Но, безошибочно ответив, я спохватываюсь:
- Шесть? Только шесть? Уотсон, какого чёрта?
- Пойдёте прогуляться, пока на улице немного экипажей, и вы не рискуете попасть под колёса. Я буду рядом, но молча.
- По-моему, вы наслаждаетесь ситуацией, - со злостью говорю я.
- Да.
Интонация красноречива. Я опускаю голову:
- Простите, Уотсон.
- Ерунда, ерунда, - быстро отвечает он. – Я отходчив, не беспокойтесь, Холмс.
И снова до полуночи он дрессирует меня без перерывов на завтрак, обед и ужин. То есть, трапезы присутствуют, но муштра на их время не прерывается, напрочь отбивая у меня аппетит.
- Не нашаривайте хлеб – он в плетёной корзинке, которую миссис Хадсон поставила на стол с очень отчётливым звуком. Передайте мне пожалуйста вон то блюдо, - это уже что-то новое, он начинает каверзничать, «ловить» меня, и я должен быстро соображать и выкручиваться. И я выкручиваюсь с наслаждением – неловко протянув руку, опрокидываю на него графин с вином.
- О, простите, бога ради, это красное вино – от него непременно останутся пятна. Надо солью посыпать. Простите мне мою неуклюжесть – я не хотел.
- Ладно, - ворчит он, тщетно оттирая штаны салфеткой. – Зачёт. Я, кстати, рыбу просил – вы её в состоянии найти без подсказки?
- Да, если вам её всё ещё хочется.
И снова начинается жёсткая дрессура.
К вечеру я изозлился и готов проклясть все наши начинания. Руки у меня трясутся, губы прыгают, я искурил месячный запас табаку и вынужден каждый раз мучительно вспоминать, где спички, потому что Уотсон с нарочито громким бряком то и дело перекладывает коробок.
Но когда я уже в постели, он приходит ко мне и садится на её край.
- Какой же вы молодец, Холмс! Выше всяких похвал, выше всякого вероятия. Но вымотались вы, мой друг, до последней крайности. По-моему, надо немного снизить нагрузки – как вы считаете, а?
- Нет. Только не будите меня в шесть утра, ладно?
Он вздыхает:
- Я вам этого не сказал, но времени было немного больше. Ваши часы стояли, а вы этого не заметили. Но это простительная ошибка, - добавляет он, видя моё огорчение. – Это случается и со зрячими. А теперь спите крепко, друг мой. Спокойной ночи.
И я засыпаю прежде, чем он успевает встать и уйти.
Во вторник около одиннадцати утра, когда мы пьём кофе в гостиной, миссис Хадсон входит каким-то особенным, нерешительным шагом.
- Там инспектор Скотланд-Ярда Лестрейд, - виновато говорит она. – Что мне ему сказать?
- Просите, - спокойно говорит Уотсон, а меня начинает бить нервная дрожь, как плохо подготовившегося студента перед экзаменом.
- Спокойно, Холмс, спокойно, всё хорошо, - тихо говорит он, пододвигая своё кресло ближе.
На лестнице шаги. Скрип двери – Уотсон строго-настрого приказал на Бейкер-стрит, впредь до особого распоряжения, дверей и оконных створок не смазывать, и никаких, даже самых мелких, вещей с места на место не переставлять. Странно, что я до сих пор даже не замечал, насколько он предусмотрителен, мой ангел-хранитель. Или это только в отношении меня?
- Доброе утро, инспектор. Какими судьбами? - я не узнаю собственного голоса.
- Рад, что вы уже вернулись домой, Холмс. Как ваше здоровье?
- Интересно, вы задаёте этот вопрос из вежливости или с прикладными целями?
Лестрейд мнётся и ёрзает на стуле, на который его усадил Уотсон. Ему, определённо, что-то от меня нужно, но он не знает, насколько моё здоровье приблизилось к норме, и ему неудобно приставать к больному человеку.
- Лестрейд, доктора отказались от меня ещё неделю назад – стало быть, с медициной покончено. Полагаю, у вас найдётся более интересная тема для беседы, чем мои спинномозговые рефлексы или кровяное давление. Се ву пле, дружище, не стесняйтесь.
- Что вы об этом думаете? – тогда без обиняков спрашивает он, и меня прошибает холодный пот, потому что о чём «об этом», я не имею ни малейшего представления.
Правда, я слышу шорох бумаги.
- О чём эта статья? – любопытствует Уотсон и тянет бумагу к себе одновременно с моим облегчённым вздохом.
- Прочитайте вслух.
Это обычная просьба – на тексты у меня лучше слуховая память, чем зрительная – Лестрейду это давно известно.
Уотсон шелестит бумагой и начинает довольно бойко:
- « Очередное преступление в Уайтчепеле. Сегодня в половине шестого утра найден труп молодой женщины, сделавшейся, по всей вероятности, третьей жертвой загадочного слепца..., - и замолкает, подавившись словом.
- В чём дело? – я поворачиваюсь к нему лицом. – Почему вы остановились? Что-то не так? – в моём голосе лёд голимый, и он, шумно проглотив сделавшуюся твёрдой слюну, пытается продолжать:
- ...с...с...слепца, к...к-который уже ос...ст...т-тавил с...с-свой с...с...сл..., - волнуясь, Уотсон всегда немного заикается, но сейчас это заикание становится угрожающим.
Ситуация патовая. Он не может читать. Это соображение его успокоению не способствует, и от растерянности заикание только усиливается. Теряюсь и я. Представляю себе, как удивлённо смотрит на него Лестрейд, и как он, кстати, недоумевает, почему мистер Холмс, коли уж на его компаньона напал невесть с чего приступ заикания, не возьмёт и не прочитает статью сам.
Уотсон вдруг переходит на французский язык. Он владеет им в совершенстве, я тоже вполне в состоянии его понимать, и следующую фразу он произносит на языке Вольтера и Дидро, потом возвращается к родному английскому, но при этом растягивает слова так, что они удлиняются втрое – почти поёт. Слушать это мучительно, но Лестрейд не протестует, а я смысл улавливаю.
В статье говорится о трёх убийствах в Уайтчэпеле. Жертвы – молодые девушки. Двух из них видели буквально за несколько минут до обнаружения их порезанных тел с каким-то слепым нищим. Предположительно он и есть убийца. « Увечные люди, потеряв средства к существованию, часто становятся неуправляемо-злобными, почти сумасшедшими», - этими словами Уотсон опять чуть не давится, но всё-таки кое-как справляется с чтением, завершив оптимистичным заверением в том, что «полиция поднята на ноги».
Поднятая на ноги полиция в лице Лестрейда что-то шумно глотает – очевидно, Уотсон налил ему нашего коньяка для успокоения нервов.
Я выдерживаю короткую паузу, справляясь с очередной вспышкой неуверенности и раздражения из-за этой неуверенности. Мои пальцы барабанят по столу – привычка почти бессознательная, я ловлю себя на ней..
- Ну, и что вы по этому поводу от нас с Уотсоном хотите? Вам поручен розыск таинственного слепца, а он как в воду канул?
- Да дело даже не в этом. Просто... Послушайте, а разве вы ничего не читали об этом в газетах?
- Лестрейд, вот уже с месяц мои интересы лежат несколько в иной плоскости.
- Ах да, простите, - спохватился он. – Конечно, вам было не до прессы. Прошу прощения, вы не будете возражать, если я закурю? Я в том смысле, что, может быть, врачи...
- К чёрту врачей! – раздражённо откликнулся я и тут же успокаивающе похлопал Уотсона по колену. – Кроме присутствующих, конечно. Закуривайте, инспектор, и объясните, наконец, толком, что в банальных Уайтчэпельских злодеяниях, которые исчисляются в год десятками, заставило вас тревожить покой больного, чудом выжившего, если верить вам и тем же самым газетам?
Лестрейд мнётся и покашливает. Слышен резкий металлический щелчок. Крышки портсигара?
- Прошу вас...
Как вежливый человек, Лестрейд, должно быть, протягивает мне свой портсигар. Я легко догадываюсь об этом, но взять папиросу по понятной причине не могу.
-Благодарю, Лестрейд, я пока стараюсь курить меньше.
Не слишком хорошо – выглядит, как признание в слабости. Но сойдёт. Правда, сразу же смертельно захотелось курить. От дыма Лестрейда ноздри трепещут, а он ещё, как нарочно, чмокает, словно не папиросу, а конфету сосёт. Чёрт! Заговорит он когда-нибудь о деле или нет?
- Там написано довольно мягко – «порезанные». Это чтобы не шокировать публику, - наконец, говорит инспектор. – На самом деле тела выглядели несколько специфично.
- Как «специфично»? – я чувствую, что не могу ухватить суть.
- Ну, то есть они не были просто порезаны. Я имею в виду, что «порезаны» в смысле «убиты ножом», как это принято говорить, здесь не совсем подходит.
- Что же, они были убиты как-то иначе?
- Да нет, действительно, ножом...
Мне надоедает тянуть из Лестрейда каждое слово, и я замолкаю. Уотсон вообще чемпион по демонстрации полного отсутствия любопытства – я его натренировал в этом спорте на уровень мирового рекорда. Волей-неволей полицейскому приходится снова открыть рот по своему почину:
- Два первых тела выглядели несколько лучше. Собственно, первое из них вообще можно было принять за живое. Оно просидело на углу переулка в Ист-Энде несколько часов, и дежурный полисмен только тогда заметил, что оно мертво, когда попытался свести его в участок, чтобы привлечь к ответственности за ночёвку в неположенном месте.
Уотсон отрывисто смеётся – ему ещё смешно головотяпство Скотланд-Ярда. Я привык, меня это не веселит – тем более, если вспомнить, чем мы ему порой обязаны. В конечном итоге, возможность Волкодава встретить меня в узком переулке – тоже результат подобного головотяпства. Я позволяю себе только заметить едко:
- Странно, что он это вообще увидел до суда.
Уотсону хочется конкретики:
- Чьё же это было тело? И что всё-таки с ним не так?
Лестрейд снова мнётся. Меня начинают бесить эти заминки.
- Вы пытаетесь вспомнить или сообразить? – спрашиваю я совсем уж ядовито.
- Нет, Холмс, не сердитесь, - кротко вздыхает он. – Я пытаюсь подобрать слова. То есть, на первый-то вопрос ответить легко - тело принадлежало миссис Лоре Кливтон – это мы установили, проведя обычное опознание. С первым телом это можно было сделать. Во всяком случае, с первым телом это было легче, чем со вторым. И много легче, чем с третьим. Боюсь, что опознание третьего тела вообще не стоит проводить. Видите ли, вам самому лучше бы взглянуть на это.
Звучит интригующе. С каким любопытством я бы, в самом деле, взглянул на что бы то ни было!
- Почему? Изуродовано лицо? – вопрос простой, но опять повисает непонятная пауза.
Больше никогда не буду мучать Уотсона недомолвками и многозначительным молчанием. Моё раскаяние искренне и глубоко.
- Дорогой инспектор, вы не можете говорить яснее?
- Вот, - говорит он, и я не могу понять, к чему это «вот» относится.
- Госпитал-батл-нек, девять, - говорит Уотсон. – Что это за адрес?
- Это неподалёку от Гросвенор-роуд. Морг.
- Морг?
- Там сейчас лежит наша последняя находка. Мне бы не хотелось пока демонстрировать её кому-нибудь, кроме вас, поэтому вам лучше всего было бы прийти туда после пяти. Вы согласитесь подъехать и посмотреть на неё? Поверьте, это будет вам любопытно. Ручаюсь, что прежде вы такого не видели. Подъедете, да? Подъедете? Я вас буду ждать.
Я окончательно заинтригован. Но... Боже, как трясутся у меня все поджилки при одной только мысли об этом путешествии! Я не смогу удержать лицо, обязательно случится какая-нибудь накладка, которая выдаст нашу с Уотсоном игру. А как за это ухватятся газеты!
- Хорошо, Лестрейд. В пять.
Он прощается. Уотсон идёт проводить его до двери. Я остаюсь сидеть на месте. Голова у меня кружится, по вискам струится пот, а потом вдруг властно схватывает раздирающая зевота. Я пытаюсь бороться с ней, но челюсти словно пружиной растягивает, и я широко зеваю. Долго. Мучительно. Снова и снова. Так, что слёзы текут по скулам, а уши закладывает. Так, что не улавливаю момента возвращения Уотсона и вздрагиваю от его голоса:
- Всё в порядке, Холмс. Вы были великолепны. Выдержка! Олимпийское спокойствие! Но только у вас лёгкий шок, по-моему, - добавляет он, помолчав и вдоволь полюбовавшись на мой взмокший лоб и незакрывающийся рот. – Вот что. Выпейте-ка рюмочку коньяку, пожалуй.
Коньяк, а потом табак мало-помалу приводят меня в порядок.
- Сидеть в кресле легко..., - с сомнением говорю я.
Но Уотсон исполнен оптимизма.
- Всё будет хорошо, всё будет хорошо, - повторяет он, как заклинание.
.
Очередной фик.
Я Вас теперь замучаю своими сочинениями - дорвалась:
Название: Рука, протянутая в темноту
Автор: Hoelmes
Герои: Холмс, Уотсон
Фандом:Шерлок Холмс классика(но с моим прибабахом)
Рейтинг: G
Размер: макси
Статус:здесь только начало. завтра ещё выложу.
Жанр: платонический СЛЭШ (вообще-то джен, но тоже с моим прибабахом)
Дисклеймер: Не виноватая я – они сами!
Саммари: Холмс ослеп, но не насовсем.
Здесь первая часть.
читать дальше
Название: Рука, протянутая в темноту
Автор: Hoelmes
Герои: Холмс, Уотсон
Фандом:Шерлок Холмс классика(но с моим прибабахом)
Рейтинг: G
Размер: макси
Статус:здесь только начало. завтра ещё выложу.
Жанр: платонический СЛЭШ (вообще-то джен, но тоже с моим прибабахом)
Дисклеймер: Не виноватая я – они сами!
Саммари: Холмс ослеп, но не насовсем.
Здесь первая часть.
читать дальше